Ольга Лебедушкина

Возвращение пройденного

Субъективные наблюдения за тремя поколениями студентов

Машина времени

…Развеселый гул нынешнего телевизионного Первомая как будто возвращал в костюмированный 1984-й, не оруэлловский, а вполне себе родной советский, с узнаваемыми голосами дикторов, музыкой, лицами. Как будто включили машину времени – такую огромную, что в нее поместился целый народ со всеми своими айфонами, планшетами, ноутбуками, иномарками
Т
ак совпало, что под эту музыку возвращенного прошлого я перелистывала старые тетрадки с заметками с семинаров и конспектами лекций. И вдруг получился сюжет. Не мемуары, конечно, – что может быть скучнее воспоминаний доцента о годах вузовской работы. Так – абсолютно субъективные наблюдения, сплошная доморощенная социология. Допускаю и даже уверена, что чьи-то наблюдения будут совсем о другом. Но мой сюжет оказался именно об этом – о трех поколениях школьников, ставших студентами. Речь, конечно, не об отцах и детях, а о старших и младших братьях, но за каждым из этих поколений (90-х, 2000-х и 2010-х), без всякого преувеличения, – опыт разных эпох. Так что если машина времени и работала, то тихо и незаметно, все эти годы перемещая людей то в будущее, то в прошлое. Возможно, этих машин было много. И одна из них совершенно точно – это школа. И как понять, когда мы были путешественниками во времени, а когда вернулись.

1995. Октябрь. Визит дамы

Я не знаю, что делать. Мои метания от кафедры к доске и обратно наверняка выглядят смешно: бегает какая-то невзрачная особа, что-то пищит, рисует какие-то схемы. Но никто даже не смеется. Меня просто не замечают. Аудитория, длинная и узкая, как пенал, набита до отказа – пять групп по двадцать пять – тридцать человек. И весь этот человеческий рой, осевший за столами, крашенными вечной голубой краской, мерно и негромко жужжит.
Пятый курс, дембельские настроения, море по колено – за полгода до диплома никого не отчислят. Разница в возрасте у нас – 4–5 лет, с кем-то (из числа «вечных студентов», засидевшихся по академическим отпускам) мы ровесники. У нас было общее детство, мы выросли в одной стране и в одной реальности, теперь и страна, и реальность совсем другие. Мы побывали в октябрятах, пионерах, комсомольцах, а теперь ни тебе комсомола, ни пионеров, ни октябрят. Бронзовый Ленин по-прежнему стоит на привокзальной площади, и весной по периметру постамента по-прежнему высаживают анютины глазки, но он больше никому не авторитет. А уж тем более не авторитет – девочка из деканата, которая приходит с кондуитом – отмечать присутствующих-отсутствующих. И даже сам декан не перекричит жужжание подведомственного роя – махнет рукой и уйдет.
…И вот тут в аудиторию заглянула дама. Наверное, нет человека, который вырос в СССР и ее не узнал бы: обязательный перманент, пиджак на могучих плечах (как минимум на два размера меньше, чем надо), юбка-карандаш (тоже минус два размера), кумачового колера помада. Она могла быть кем угодно – третьим секретарем горкома партии, завучем по учебно-воспитательной работе, директором жилконторы… В нашем случае она оказалась заведующей роно из отдаленного района и пришла сделать объявление о вакансиях. Она решительно отодвинула меня от кафедры и рявкнула хорошо поставленным начальственным басом: «А ну молчать!»…
А дальше – шок: наступает абсолютная тишина.
Пока мои студенты слушают про имеющиеся в сельских школах места (абсолютно то же самое до них вчера пытался донести декан), я понимаю две вещи.
Первое: произошло узнавание, наконец-то они услышали знакомый и привычный голос, считали код, вспомнили родной язык. Проблема в том, что на этом языке я никогда не научусь и не желаю говорить. Да если честно, и не смогу, потому что в этом случае необучаема.
Второе: а я-то думала, что дама больше никогда не придет.

1995–1996. «Скажите нам, какая теория правильная…»

А вот теперь они молчат. Потому что у нас начались практические занятия.
С одной стороны, понятно: какая тут культурология! Очередное гуманитарное бла-бла вместо бла-бла прежнего. Огромное количество часов на новые дисциплины не с потолка взялось: «мировая художественная культура», «культурная антропология», «история мировой культуры» призваны заткнуть зияющую дыру в учебных планах. Здесь раньше были «истмат», «диамат», «научный коммунизм».
Теперь вместо научного коммунизма у нас Бодрийар, Ортега-и-Гассет и Умберто Эко. На мой взгляд, это куда лучше. И это мое «с другой стороны».
Но группа все равно молчит. Тексты прочитаны, времени на подготовку всем вроде было достаточно. В конце концов, баллы за работу на семинарах могут сложиться в зачет.
Молчание нарушает, разумеется, староста – вполне такой солидный молодой человек, даже при галстуке. Конечно, кандидат на «красный диплом», конечно, подрабатывает здесь же, в институте, на полставки лаборантом, где-то еще сторожит, зарабатывает репетиторством: надо кормить семью... В общем, настоящий мужик, серьезный, ответственный, способный защищать свои и чужие интересы. И он меня спрашивает на полном серьезе:
– А если мы скажем что-то непра­вильно?
…Нет, я знаю прекрасно, что воспитавшая всех нас система не терпела никаких «неправильностей». Надо было говорить только «правильные» вещи. Вот я в шестом классе написала про грязь. Пришло же в голову учительнице литературы в таком же черном ноябре дать тему домашнего сочинения «Вид из моего окна»! Ну я и написала про людей, которые шлепают по грязи в резиновых сапогах, и если посмотреть на меня из моего окна, и я так же шлепаю; а еще про ржавые корыта перед школой, в которых надо мыть эти сапоги куцым грязным веником, иначе уборщица на порог не пустит даже со сменной обувью… В общем, я получила свою первую двойку. Жирную. В журнал. С этого момента было ясно, что никаким старостой мне уже никогда не быть. Не могу сказать, что это меня сильно расстроило. Расстроило другое: первый раз мне было открыто сказано, что говорить правду – неправильно, а иногда правильно говорить неправду. Или если уж совсем с неправдой плохо получается, лучше помолчать.
Мой собеседник явно не писал ни про какую грязь. До этого делу просто не позволили дойти. Не знаю, когда. Наверное, тоже еще в школе.
Перевожу дыхание и говорю:
– Давайте просто обсуждать тексты. Попробуем понять точку зрения автора, точку зрения его оппонентов, а потом каждый, кто захочет, сможет сформулировать свою
Н
е могу же я взрослым людям, как маленьким детям, вот так прямо и сказать: «А за то, что кто-то сказал «неправильно», ничего не будет. Больше никому и никогда». Они и так все поймут. И они понимают. И начинают говорить. Я чувствую себя победителем.
Правда, радость будет недолгой. Уже в следующем семестре на лекции о теориях культуры встанет тот же староста и выразит всеобщее мнение: «Вы нам столько теорий перечислили, но скоро звонок, а вы так и не сказали, какая из них правильная!»

2002–2009. Поколение «I think»

Про «как правильно» перестали спрашивать именно в эти годы. Как я сейчас понимаю, спрашивать перестали люди, родившиеся в «перестройку» и ходившие в школу в 90-х.
«Не переношу американских и канадских студентов! – жалуется пожилой профессор Фрешле. – Перед каждой банальностью, перед каждым «дважды два – четыре» они вставляют свое “I think”. Смотрите – скоро и ваши станут такими же…»
Профессор ведет у нас семинары по литературе в рамках международной программы. Он консерватор (что само по себе немалая редкость для профессора из Германии!). А ведь и на самом деле у моих студентов через раз фраза начинается с «я думаю», «на мой взгляд» или хотя бы скромного «мне кажется».
Иногда действительно звучит забавно. Особенно в сочетании с прописными истинами или, что еще веселее, – с фактами и датами. «На мой взгляд, это было в тысяча восемьсот девятом году». Конечно, именно в этом году это и было. О чем свидетельствуют современники, историки и Британская энциклопедия. В чем здесь, спрашивается, «мой взгляд»?
Но в общем это постоянное «я думаю» звучит как своего рода пароль и девиз одновременно. Они пришли, и у них по каждому поводу есть свое мнение. Они читают и пишут в интернете, рисуют комиксы и флэш-мультики. И вообще они считают себя умнее своих преподавателей, относясь к любимым с покровительственной мягкой иронией, а к нелюбимым – тоже с иронией, но – убийственно злой.
И это лучшая студенческая аудитория, которую только можно себе представить, аудитория-мечта, когда каждый семинар становится для тебя событием и ни одно занятие не похоже на другое. Каждый раз – своя драматургия, свой интеллектуальный сюжет.
Мои прежние проблемы давно забыты. Вопрос с дисциплиной отпал сам собой. Те, кому неинтересно, просто не ходят и уже имеют смелость не ходить, забивая на угрозы деканата. У тех, кому время от времени надоедает, появилось спасение – мобильный телефон, в который можно уткнуться до конца пары. Но и тех, и других очень мало. Все в основном на семинарах работают. И не нужно никаких усилий, чтобы кого-то разговорить. Вопрос теперь в модерации – как сделать так, чтобы успел высказаться каждый, чтобы каждый смог поделиться своим «я думаю».

2013. Поколение back

«Звоночки», конечно, прозвенели раньше. Года два-три назад, когда вдруг обнаружилось, что стиль разговоров на семинарах изменился. Вместо привычного желания щегольнуть и пооригинальничать, «сделать» всех, победить в дискуссии появилась устойчивая тенденция к повторению пройденного. Точнее, просто – к повторению. Вдруг я с удивлением начинаю обнаруживать, что студенческие реплики на семинарах – это идеальное воспроизведение моих собственных слов, сказанных на лекции или на предыдущем семинаре. Без всяких там «я думаю» и «на мой взгляд». Семинар, как и парламент, перестает быть местом для дискуссий. И «несогласных» остается все меньше. Согласны все. С тем, что сказал человек за кафедрой.
– И у меня то же самое! – говорит коллега, и вдруг ее осеняет: – А ведь это ЕГЭ. Они привыкли видеть в преподавателе того, кто надиктовывает им единственно необходимую и выверенную сумму знаний, а их задача – выучить и воспроизвести, чтобы потом не ошибиться в тестах. Точно-точно, так натаскивают на ЕГЭ!
Чуть позже начинаются какие-то рецидивы лингвистической амнезии. Выясняется, что русский язык, на котором говорит новое поколение наших студентов, – это другой русский язык, из которого просто выпали какие-то слова. Например, в нем нет слова «оперетта». Оно и понятно – нет такого культурного явления в сознании молодых. Есть «рок-опера», есть «мюзикл». Ну и ладно, проживут как-нибудь без Штрауса и Кальмана. Но вот еще – оказалось, нет в новом лексиконе слова «подобострастие». Но если бы и само подобострастие исчезло…
И вот финиш. Пятый курс, филологи. Вспоминаем, что Тургенев был либералом. «Кстати, как вы понимаете слово “либерал”? – «Ну, это, скорее, методическая проблема…» – «???» – «Это когда педагог с учениками либеральничает, то есть за­игрывает…» – «А заигрывание в чем?» – «Ну дает им слишком много свободы…» – «А не надо?» Молчание в ответ. То ли поняли, что сказали что-то не то и пора остановиться, пока не поздно. То ли просто надоело, потому что разговор показался бессмысленным.
Это, конечно, не про невежество и качество знаний. Тут другое. Интеллектуальная история девятнадцатого и двадцатого веков выпадает из памяти точно так же, как в одно ухо влетают, в другое вылетают усилия телепропаганды, регулярно объясняющей, что страшней либерала зверя нет. Впрочем, может, ничего и не влетало – телевизор не смотрят. Телевизор – такое же излишество, как и книжки «не по программе».
Как и свобода, которой может быть слишком много.